
Александр Витальевич Камянчук — выходец с Урала, чья суровая природа заложила фундамент его мировоззрения, нашедшего отражение в повести «Дом, которого нет». Пройдя путь от офицера до профессионального журналиста, он органично соединил в себе военную дисциплину и творческий поиск.
Журналистика научила автора видеть необычное в обыденном и в 2006 году привела в Союз журналистов России. От газетных репортажей он перешел к художественной прозе: работал над редактурой трилогии «Морок», писал рассказы и новеллы, постепенно осваивая крупные формы.
Обретя творческую свободу, Александр полностью посвятил себя литературе, работая в жанрах детектива, мистики и фантастики. С 2018 года он является членом Союза писателей России. Своим домом автор выбрал Псков, чья многовековая история стала для него неисчерпаемым источником вдохновения.
Эхо войны
Вечернее солнце пыльными лучами пронизывало комнату, высвечивая блеклый узор ковра. Пахло старыми книгами и едва уловимо — корвалолом. Иван Петрович сидел в глубоком кресле у окна. Его старые брюки были аккуратно подвернуты выше колен и заколоты крупными английскими булавками.
Десятилетний Алешка устроился рядом на пуфике, подперев подбородок руками, и не сводил с деда глаз. В такие вечера Иван Петрович иногда снимал свою невидимую броню и начинал вспоминать.
— Земля тогда, под Смоленском, была тяжелая, вязкая, — тихо говорил дед, глядя куда-то сквозь стену, в свое далекое прошлое. — Весна ранняя выдалась. Мы шли маршем третьи сутки. Кирзачи намокли, пудовыми казались. Автомат плечо режет, шинель грязью обросла. А мы идем. Шаг за шагом. Чувствуешь, как каждый мускул ноет, как стопы горят, но идешь. Потому что надо. Потому что за спиной — Родина, а впереди — враг.
Алешка слушал, боясь шелохнуться. Ему сложно было представить своего тихого, седого дедушку, который передвигался по квартире на скрипучей коляске, там — в грязи, под пулями, прежним.
Старик умолк. Его узловатые, покрытые пигментными пятнами пальцы погладили пустые штанины. В комнате повисла густая тишина, нарушаемая только тиканьем старых ходиков на стене.
Иван Петрович повернул голову к внуку. В его тусклых, обычно таких спокойных глазах сейчас стояла непроходящая тоска.
— А знаешь, Лёшка… — голос деда дрогнул и стал еще тише, почти перешел на шепот. — Столько лет прошло. Война давно кончилась. Жизнь целая позади. А мне ведь всё ещё снится, будто я хожу.
Он горько усмехнулся одними губами.
— Бегу по полю. Траву босыми ступнями чувствую. Холодную, в росе. Прыгаю через канавы, шагаю широко, легко так, будто птица. Чувствую каждый палец, каждую косточку… А потом… — старик тяжело вздохнул. — Просыпаюсь, а ног нет. Опять нет. И так каждое утро, Лешка. Каждое утро я теряю их заново.
Алешка почувствовал, как к горлу подступил ком. Он не знал, какими словами можно утешить эту боль, неподвластную времени. Мальчик просто подвинулся ближе, обнял деда и прижался щекой к его колючему вязаному жилету.
Иван Петрович положил тяжелую, теплую руку на макушку внука и слабо погладил.
— Ничего, внучок. Ничего, — пробормотал ветеран, глядя на закатное солнце. — Зато мы дошли. Зато вы теперь по этой земле бегаете. Значит, всё было не зря.
9 мая 2026 г.
Маленькая свеча
Единственное, что требуется сейчас от каждого из нас, — это в мире тьмы нести лучик света. Зажги свою маленькую свечу во тьме Вселенной, и она станет чуть менее тёмной. Хотя, может быть, этого никто, кроме Бога, не заметит…
Эту цитату архимандрита Иоанна Крестьянкина я прочитал поздно вечером, когда город уже утонул в стеклянной темноте, а окна напротив светились редкими квадратами чужой жизни. Цитата была размещена в группе «ВКонтакте» с тихим, почти домашним названием — «Поговорим по душам». Я уже несколько дней заглядывал туда: автор группы много писал о добре, о вере, о смирении, о том, как важно беречь в себе свет среди общей грубости и мрака.
Мне хотелось верить таким словам. Не слепо, не восторженно — просто верить, что за ними стоит живой человек, который и сам старается жить так, как пишет. Теперь, когда почти каждое громкое слово истёрто до пустоты, любая искренность кажется редкой и хрупкой вещью.
В тот вечер в группе появился длинный пост о добре. Смысл его был прост и строг: сделал человеку добро — забудь; не напоминай, не жди ничего в ответ, не храни в себе память о собственном благодеянии, чтобы не впасть в гордыню. Помощь, говорилось там, должна быть бесшумной, а благодарность — почти опасной, потому что легко превращает добро в скрытую торговлю.
Во всём этом было много правильного, и я это видел. Я и сам терпеть не могу людей, которые помогают с расчётом, а потом кладут свою помощь тебе на плечи, как долг. Но, читая тот пост, я всё сильнее ощущал какую-то внутреннюю сухость. Как будто в этих словах было слишком много строгости и слишком мало милости. Мне почудилось, что под осуждением пошлых «расчётливых благодетелей» проскальзывает и нечто другое: будто сама человеческая благодарность уже подозрительна, будто взаимность почти непристойна, а память о добре непременно ведёт к нравственному падению.
Я несколько раз перечитал текст, потом закрыл его, потом открыл снова. Спорить мне не хотелось. Тем более — грубо. Но промолчать тоже было трудно. Мне казалось, что из очень верной мысли там сделан слишком суровый, слишком окончательный вывод. И я стал подбирать слова.
Писал долго, осторожно, стараясь никого не задеть. Сначала признал то, с чем невозможно спорить: попрекать добром — низко; требовать платы за помощь — подло; превращать поддержку в рычаг давления — мерзко. Но дальше написал, что из этого вовсе не следует, будто о добрых поступках надо всегда молчать, а благодарность, память и взаимность — едва ли не порок. Что зрелые отношения держатся не только на бескорыстии, но и на уважении. Что одно дело — шантаж: «я тебе помог, теперь ты мне должен», и совсем другое — честно сказать человеку: «мне больно, что для тебя ничего не значит то, что я был рядом, когда тебе было трудно». Что неблагодарность не должна объявляться нормой только потому, что кто-то боится прослыть недостаточно смиренным.
Я перечитал написанное дважды и только потом отправил. В моих словах не было ни насмешки, ни колкости. Просто — другая мысль. Другое понимание.
Ответ пришёл быстро.
Короткий. Холодный.
Мне написали, что я ничего не понял. Добавили что-то о демагогии и хороших учителях по этому предмету. И дали понять, что моих комментариев там больше видеть не хотят.
Я ещё несколько секунд смотрел на экран, будто надеялся, что прочитанное изменится само собой. Интернет давно отучил меня от лишних ожиданий, и всё же в груди шевельнулось глухое, искреннее недоумение. Не от резкости даже — от несоответствия. Слишком уж свежей была в памяти та самая фраза о маленькой свече во тьме, которую, может быть, заметит только Бог.
И вот тут мне стало по-настоящему не по себе. Я вдруг подумал: как легко, оказывается, говорить о свете, пока рядом нет никого, кто принесёт свой, отдельный огонёк. Пока никто не возражает. Пока не появляется живая, самостоятельная душа, а не молчаливый хор согласных.
Некоторое время я сидел молча. Потом всё-таки написал ему лично.
Не в ленту, не на виду у других — в личные сообщения.
Я написал просто:
С вашего позволения, переведу наш разговор в непубличную плоскость. Вы чем-то на меня обижены? Я вам что-то сделал плохое? Пожалуйста, объяснитесь.
Отправив сообщение, я вдруг почувствовал неловкость. Не потому, что испугался ответа. А потому, что на секунду усомнился в самом себе. А не делаю ли я сейчас то же самое, в чём только что упрекал других? Не требую ли от человека того, чего он мне не должен? Не пытаюсь ли тоже, пусть и в мягкой форме, поставить его в положение обязанного — хотя бы обязанного объясниться?
Мысль была неприятная.
Я даже начал было стирать сообщение, но остановился. Нет, говорил я себе, здесь всё-таки есть разница. Одно дело — требовать благодарности за добро. Совсем другое — пытаться понять причину явной резкости. Одно дело — выставлять счёт. Другое — спросить, что именно вызвало в человеке такую неприязнь. Я ведь не просил у него признания, не вымогал уважения, не настаивал на собственной правоте. Я всего лишь пытался понять, отчего человек, пишущий о любви, свете и душевности, так легко оттолкнул незнакомого ему человека — только за то, что тот подумал иначе.
И всё же полной уверенности у меня не было. Возможно, я и правда оправдывал себя. Возможно, за желанием «прояснить» стояло уязвлённое самолюбие. Меня раздражало именно это — невозможность до конца отделить одно от другого.
Ответ пришёл скоро.
На этот раз — развёрнутый и даже торжественный в своей окончательности. Мне сообщили, что обидеть этого человека нельзя в принципе. Что никакого смысла в нашем общении он не видит. Что ни перед кем и ни в чём объясняться не собирается. И что всякие попытки к диалогу с ним следует прекратить, потому что никакого диалога не будет. В конце мне пожелали всего доброго и попрощались.
Всё было вежливо. Почти безупречно. И оттого особенно пусто.
Я дочитал, отложил телефон и долго сидел, глядя в темноту за окном. Ветер качал ветви старого дерева, и их тени дрожали на стене, как тёмная вода. В комнате было тихо; только часы на полке ровно и безучастно отсчитывали время, словно ничего не произошло.
А произошло, в сущности, совсем немного. Незнакомый человек в интернете резко оборвал разговор. Таких историй — тысячи, и каждая, по-хорошему, не стоит того, чтобы задерживаться в памяти. Но эта почему-то задела меня сильнее.
Наверное, потому, что грубость, исходящая от грубого, почти не удивляет. От неё только морщишься, как от осеннего дождя. А вот холодность человека, который говорит о добре, ранит иначе. В ней есть что-то большее, чем обыкновенная резкость. Не просто отказ от разговора — будто собственные слова не выдержали первого же прикосновения живого несогласия.
Через несколько минут я снова открыл страницу той группы. Там были всё те же посты: о милосердии, о душевной теплоте, о Боге, о том, что людям нужно быть мягче друг к другу. Всё это по-прежнему стояло на месте, аккуратно уложенное в строки, как свечи в церковной лавке.
Я сидел и думал о странной человеческой способности: говорить высокие слова и не замечать, как в первой же живой ситуации они осыпаются с тебя, как сухая краска. Писать о смирении — и не выдерживать возражения. Звать к душевности — и отвечать на чужую мысль презрением. Призывать людей быть светом — и тут же гасить в другом маленький огонёк только потому, что он горит не так, как тебе хочется.
Я закрыл страницу. Больше писать ему не стал.
Ночь за окном была глубокой и ровной. В чёрном стекле отражалась настольная лампа — слабый, одинокий огонёк. Я в который раз убедился: самые красивые слова о душе ничего не стоят, если в живом человеке рядом с собой ты не способен увидеть душу.
